Трансгрессия – это жест, который обращен на предел; там, на тончайшем изломе линии, мелькает отблеск ее прохождения, возможно, также вся тотальность ее траектории, даже сам ее исток. Возможно даже, что та черта, которую она пересекает, образует все ее пространство. Кажется, игра пределов и трансгрессии направляется простым упрямством: то и дело трансгрессия переступает одну и ту же линию, которая, едва оказавшись позади, становится беспамятной волной, вновь отступающей вдаль – до самого горизонта непреодолимого. Но эта игра не просто играет этими элементами; она выводит их в область недостоверности то и дело ломающихся достоверностей, где мысль сразу теряется, пытаясь их схватить.
Предел и трансгрессия обязаны друг другу плотностью своего бытия: не существует предела, через который абсолютно невозможно переступить; с другой стороны, тщетной будет всякая трансгрессия иллюзорного или призрачного предела. Да существует ли доподлинно предел вовне этого жеста, который блистательно преодолевает и отрицает его? Что станется с ним после, и чем он мог быть до этого? И не исчерпывает ли трансгрессия все свое бытие в тот миг, когда переступает через предел, не ведая иного существования, кроме этого мгновения? И этот миг, это причудливое скрещение фигур бытия, которые вне его не знают существования, но в нем разделяют друг с другом все то, чем они бывают, - не будет ли он также всем тем, что со всех сторон выходит за его края? Он как бы восславляет все то, что исключает; предел распахивается неистово на беспредельное, вдруг захватывается всем тем, что он отбрасывал, и достигает вершины своего бытия в этой странной исполненности, захватывающей его до самого сердца. Трансгрессия доводит предел до предела его бытия; она будит в нем сознание неминуемого исчезновения, необходимости найти себя в том, что исключается им (точнее говоря, она впервые заставляет его признать себя в этом), необходимости испытания своей позитивной истины в движении самоутраты. И в этом движении чистого насилия куда еще может направить себя раскованная трансгрессия, если не к тому, что ее сковывает, если не к пределу и к тому, что он замыкает?
И против чего еще она направляет свой напор, чему она может быть обязана свободной полнотой своего бытия? Что это еще может быть, кроме того, что она пересекает в своем неистовом жесте, того, что она назначает себе перечеркнуть своей чертой, которую сама стирает?
Посему трансгрессия относится к пределу не как черное к белому, не как запрещенное к разрешенному, внешнее к внутреннему, исключенное к хранимому пространству обитания. Скорее, она связана с ним в своего рода штопорном отношении, которое не может быть исчерпано простым взламыванием. Это словно зарница в ночи: она из глубины времен придает черное и плотное бытие тому, что отрицает, воспламеняет его изнутри, а из глуби переполняет, но эта же зарница обязана ночи своей живой яркостью, своей потрясающей и растравленной своеобычностью, она теряется в том пространстве, которое обозначает своей суверенностью, и смолкает, наконец, дав имя темноте.
Чтобы помыслить столь чистое и столь запутанное существование, чтобы помыслить его, исходя из него самого и в пространстве, им очерченном, следует высвободить его из пут подозрительного родства с этикой. Освободить от того, что скандально или пагубно, то есть от того, что движимо мощью негативного. Трансгрессия ничего ничему не противопоставляет, ничего не осмеивает, не стремится потрясти основы; ей не надо, чтобы заблистала обратная сторона зеркала по ту сторону незримой и непреодолимой линии. Как раз потому, что трансгрессия не может быть насилием в мире разделения чувств, не может быть триумфом над пределами, которые она стирает (в мире диалектики и революции), в самом сердце предела она воспринимает безмерную меру дистанции, ту меру, что раскрывается в дистанции, и вырисовывает мимолетную черту, которая вдыхает в нее бытие. Нет ничего негативного в трансгрессии. Она утверждает определенное бытие, бытие в пределах, она утверждает эту беспредельность, в которую она перескакивает, открывая ее впервые существованию. Но, можно сказать, что в этом утверждении нет ничего позитивного: нет никакого связывающего его содержания, поскольку, по определению, никакой предел не может его удержать. Может быть, это лишь утверждение разделения чувств, линии раздела. Но тогда следовало бы облегчить это слово, убрав из него все то, что может напоминать о жесте разрыва, или установлении разлученности, или мере несовпадения, но оставив то, что может обозначить бытие различения.